В.В. РОЗАНОВ. ЖЕРТВЕННЫЙ УБОЙ
В.В. РОЗАНОВ
ЖЕРТВЕННЫЙ УБОЙ[1]
Мне однажды пришлось присутствовать на еврейской бойне и видеть убой скота по правилам еврейского ритуала. Передаю голый факт во всей его наготе.
Случилось это так.
Лет шесть тому назад я, связанный службою, проживал в крупном центре Юго-Западного края, на три четверти населенном евреями.
Во время частых загородных прогулок мое внимание привлекло странного вида здание с длинными фабричного типа корпусами, обнесенными высоким плотным частоколом, каким принято обносить остроги и места заключения. Вскоре я узнал, что это городская бойня и бездействующий альбуминный завод. Интересуясь вопросами городского благоустройства и будучи знаком с постановкой столичных боен, я решил осмотреть местную городскую бойню, совершенно упустив из виду, что город населен преимущественно евреями, что вся торговля находится в руках евреев, а следовательно, и городская бойня должна быть еврейской.
Еврей-привратник на мой вопрос: “Можно ли осмотреть бойню?”, замялся и, по-видимому, намеревался обратиться к авторитету своего начальства в небольшом флигельке у ворот. В это время из флигелька выскочил юркий, свирепого вида еврей и набросился на привратника. Понимая несколько еврейский жаргон, я мог разобрать следующую фразу: “Что же ты долго разговариваешь? Ты видишь, что это не еврей. Ведь тебе приказано пропускать только одних евреев”.
“В таком случае надо будет во что бы то ни стало проникнуть на бойню”, — подумал я и решил продолжать прогулку. Возвращаясь домой опять мимо бойни, я заметил, что привратника сменили, и решил вторично попытать счастья. Для большей убедительности я заявил привратнику, что я причастен к ветеринарному надзору, что мне по делу необходимо пройти в контору, ввиду чего я прошу провести меня в контору.
Привратник помялся, но затем объяснил, как мне пройти... Старика еврея во флигеле, по-видимому, не оказалось, и я благополучно добрался до конторы. В конторе меня встретил интеллигентного вида еврей. Я отрекомендовался ветеринаром, не называя, впрочем, фамилии, и просил провести меня на бойню.
Заведующий начал подробно распространяться об устройстве бойни, при которой имеются бездействующий альбуминный завод, водопровод и также все новейшие приспособления. Наконец, заведующий начал сообщать, откуда преимущественно доставляют скот, какой породы, в каком количестве и пр. Когда я перебил его и вторично попросил провести на бойню, он после короткой паузы заявил мне, что провести на бойню не может. Впрочем, так как меня “интересует техническая часть дела”, то, пожалуй, он “может показать мне разделку мяса”.
В это время заведующего вызвали, и, уходя, он крикнул мне: “Сейчас пришлю вам провожатого”. Я решил, что проводника дожидаться не следует, так как он, очевидно, покажет мне лишь то, что меня не интересует. Без особых приключений мне удалось добраться до помещения бойни. Она представляла ряд длинных каменных сараев, в которых происходила разделка мясных туш. Единственное, что бросилось в глаза, это крайне антисанитарное состояние помещения. Один из рабочих объяснил мне, что убой уже кончен, что лишь в последнем корпусе оканчивают убой телят и мелкого скота. Вот в этом-то помещении я увидел наконец интересовавшую меня картину убоя скота по еврейскому обряду.
Прежде всего бросилось в глаза то, что я вижу не убой скота, а какое-то таинство, священнодействие, какое-то библейское жертвоприношение. Передо мной были не просто мясники, а священнослужители, роли которых были, по-видимому, строго распределены. Главная роль принадлежала резнику, вооруженному колющим орудием; ему при этом помогали целый ряд других прислужников: одни держали убойный скот, поддерживая его в стоячем положении [2], другие наклоняли голову [3] и зажимали рот жертвенному животному [4].
Третьи собирали кровь в жертвенные сосуды и выливали ее на пол при чтении установленных молитв; наконец, четвертые держали священные книги, по которым читались молитвы и производилось ритуальное священнодействие. Наконец, были и просто мясники, которым передавался битый скот по окончании ритуала. На обязанности последних лежало сдирание шкур и разделка мяса.
Убой скота поражал чрезвычайной жестокостью и изуверством. Жертвенному животному слегка ослабляли путы, давая возможность стоять на ногах; в этом положении его все время поддерживали трое прислужников, не давая упасть, когда оно ослабевало от потери крови. При этом резник, вооруженный в одной руке длинным — в пол-аршина ножом с узким лезвием, заостренным на конце, и в другой руке длинным, вершков шести, шилом спокойно, медленно, рассчитано наносил животному глубокие колющие раны, действуя попеременно названными орудиями.
При этом каждый удар проверялся по книге, которую мальчик держал раскрытою перед резником; каждый удар сопровождался установленными молитвами, которые произносил резник [5].
Первые удары производились в голову животному, затем в шею, наконец, подмышки и в бок. Сколько именно наносилось ударов — я не запомнил, но очевидно было, что количество ударов было одно и то же при каждом убое; при этом удары наносились в определенных порядке и местах, и даже форма ран, вероятно, имела какое-нибудь значение символическое, так как одни раны наносились ножом, другие же — шилом; причем все раны были колотые, так как резник, что называется, “шпынял” животное, которое вздрагивало, пробовало вырваться, пыталось мычать, но оно было бессильно: ноги были связаны, кроме того, его плотно держали трое дюжих прислужников, четвертый же зажимал рот, благодаря чему получались лишь глухие, задушенные хрипящие звуки [6].
Каждый удар резника сопровождался струйкой крови, причем из одних ран она слегка сочилась, тогда как из других она давала целый фонтан алой крови, брызгавшей в лицо [7], на руки и платье резника и прислужников. Одновременно с ударами ножа один из прислужников подставлял к ранам священный сосуд [8], куда стекала кровь животного.
При этом прислужники, державшие животное, мяли и растирали бока, по-видимому, с целью усилить потоки крови. После нанесения описанных ран наступала пауза, во время которой кровь собиралась в сосуды и при установленных молитвах выливалась на пол, покрывая его целыми лужами [9]; затем, когда животное с трудом удерживалось на ногах и оказывалось в достаточной мере обескровленным, его быстро приподнимали, клали на спину, вытягивали голову, причем резник наносил последний, заключительный удар, перерезая животному горло.
Вот этот последний и был единственным режущим ударом, нанесенным резником жертвенному животному. После этого резник переходил к другому, тогда как убитое животное поступало в распоряжение простых мясников, которые сдирали с него шкуру и приступали к разделке [10] мяса.
Производился ли убой крупного скота тем же способом или же с какими-либо отступлениями — судить не могу, потому что при мне производился убой овец, телят и годовалых бычков. Вот каково было зрелище еврейского жертвоприношения; говорю “жертвоприношения”, так как другого, более подходящего слова не могу подобрать для всего виденного, потому что, очевидно, передо мною производился не простой убой скота, а совершалось священнодействие, жестокое — не сокращавшее, а, наоборот, удлинявшее мучение. При этом по известным правилам, с установленными молитвами, на некоторых резниках надет был белый молитвенный плат с черными полосами, который надевают раввины в синагогах. [11]
На одном из окон лежали такой же плат, два жертвенных сосуда и скрижали, которые при помощи ремней каждый еврей наматывает на руку во время молитвы. Наконец, вид резника, бормочущего молитвы, и прислужников не оставлял ни малейшего сомнения. Все лица были какие-то жестокие, сосредоточенные [12], фанатически настроенные. Даже посторонние евреи, мясоторговцы и приказчики, стоявшие во дворе, ожидавшие окончания убоя, даже они были странно сосредоточенны [13]. Среди них не слышно было обычной суеты и бойкого еврейского жаргона, они стояли молча [14], молитвенно настроенные.
Будучи утомлен и подавлен всем видом мучений и массою крови, какой-то жестокостью ненужной, но желая все же до конца досмотреть убой скота, я облокотился о притолоку двери и невольным движением приподнял шляпу. Этого было достаточно для того, чтобы меня окончательно выдать. По-видимому, ко мне давно присматривались, но последнее мое движение являлось прямым оскорблением таинства, так как все участники, а также посторонние зрители ритуала все время оставались в шапках, с покрытыми головами.
Ко мне немедленно подскочили два еврея, назойливо повторяя один и тот же непонятный для меня вопрос. Очевидно, это был известный каждому еврею пароль, на который я также должен был ответить установленным же лозунгом.
Мое молчание вызвало невообразимый гвалт. Резники и прислужники побросали скот и бросились в мою сторону. Из других отделений также выбежали и присоединились к толпе, которая оттеснила меня во двор, где я моментально был окружен.
Толпа галдела, настроение было, несомненно, угрожающее, судя по отдельным восклицаниям, тем более что у резников в руках оставались ножи, а у некоторых прислужников появились камни.
В это время из одного из отделений вышел интеллигентного вида представительный еврей, авторитету которого толпа беспрекословно подчинялась, из чего я заключаю, что это должен был быть главный резник — лицо несомненно священное в глазах евреев. Он окликнул толпу и заставил ее замолчать. Когда толпа расступилась, он вплотную подошел ко мне и грубо крикнул, обращаясь на “ты”: “Как смел ты взойти сюда? Ведь ты знаешь, что по нашему закону запрещено присутствовать при убое лицам посторонним”. Я по возможности спокойно возразил: “Я ветеринарный врач, причастен к ветеринарному надзору и прошел сюда по своим обязанностям, ввиду чего прошу вас говорить со мной другим тоном”. Мои слова произвели заметное впечатление как на резника, так и на окружающих. Резник вежливо, обращаясь на “вы”, но тоном, не терпящим возражения, заявил мне: “Советую вам немедленно удалиться и не говорить никому о виденном”. [15]
“Вы видите, как возбуждена толпа, я не в силах удержать ее и не ручаюсь за последствия, если только вы сию же минуту не покинете бойню”.
Мне осталось только последовать его совету.
Толпа очень неохотно, по оклику резника, расступилась — и я по возможности медленно, не теряя самообладания, направился к выходу. Когда я отошел несколько шагов, вдогонку полетели камни, звонко ударяясь о забор, и я не ручаюсь за то, что они не разбили бы мой череп, если бы не присутствие старшего резника и не находчивость и самообладание, которые не раз выручали меня в жизни. Уже приближаясь к воротам, у меня мелькнула мысль: “А что, если меня остановят и потребуют предъявить документы?” И эта мысль заставила меня против воли ускорить шаги.
Только за воротами я облегченно вздохнул, почувствовав, что избегнул очень и очень серьезной опасности. Взглянув на часы, я поражен был тем, как было еще рано. Вероятно, судя по времени, я пробыл не более часа, так как убой каждого животного длился 10-15 минут, тогда как время, проведенное на бойне, казалось мне вечностью. Вот то, что я видел на еврейской бойне, вот та картина, которая не может изгладиться из тайников моего мозга, картина какого-то ужаса, какой-то великой, скрытой для меня тайны, какой-то наполовину разгаданной загадки, которую я не хотел, боялся разгадать до конца. Я всеми силами старался если не забыть, то отодвинуть подальше в моей памяти картину кровавого ужаса, и это мне отчасти удалось.
Со временем она потускнела, заслонена была другими событиями и впечатлениями, и я бережно носил ее, боясь подойти к ней, не умея объяснить ее себе во всей ее полноте и совокупности.
Ужасная картина убиения Андрюши Ющинского, которую обнаружила экспертиза профессоров Косоротова и Сикорского, ударила мне в голову. Для меня эта картина вдвойне ужасна: я уже ее видел. Да, я видел это зверское убийство. Видел его собственными глазами на еврейской бойне. Для меня это не новость, и если меня что угнетает, так это то, что я молчал. Если Толстой при извещении о смертной казни — даже преступника — восклицал: “Не могу молчать!”, то как же я, непосредственный свидетель и очевидец, — так долго молчал?
Почему я не кричал: “Караул”, не орал, не визжал от боли? Ведь мелькало же у меня сознание, что я видел не бойню, а таинство, древнее кровавое жертвоприношение, полное леденящего ужаса. Ведь недаром же в меня полетели камни, недаром я видел ножи в руках резников. Недаром же я был близок, и, может быть, очень близок, к роковому исходу. Ведь я осквернил храм. Я облокотился о притолоку храма, тогда как в нем могли присутствовать лишь причастные ритуалу левиты и священнослужители. Остальные же евреи почтительно стояли в отдалении.
Наконец, я вдвойне оскорбил их таинство, их ритуал, сняв головной убор.
Но почему же я вторично молчал во время процесса! Ведь передо мной уже была эта кровавая картина, ведь для меня не могло быть сомнения в ритуале. Ведь передо мною все время, как тень Банко, стояла кровавая тень милого, дорогого мне Андрюши.
Ведь это же знакомый нам с детства образ отрока-мученика, ведь это второй Дмитрий-Царевич, окровавленная рубашечка которого висит в Московском Кремле, у крошечной раки, где теплятся лампады, куда стекается Святая Русь.
Да, прав, тысячу раз прав защитник Андрюши, говоря: “Одинокий, беспомощный, в смертельном ужасе и отчаянии принял Андрюша Ющинский мученическую кончину. Он, вероятно, даже плакать не мог, когда один злодей зажимал ему рот, а другой наносил удары в череп и в мозг...” Да, это было именно так, это психологически верно, я этому был зритель, непосредственный свидетель, и если я молчал — так, каюсь, потому, что я был слишком уверен, что Бейлис будет обвинен, что беспримерное преступление получит возмездие, что присяжным будет поставлен вопрос о ритуале во всей его полноте и совокупности, что не будет маскировки, трусости, не будет места для временного хотя бы торжества еврейства.
Да, убийство Андрюши, вероятно, было еще более сложным и леденящим кровь ритуалом, чем тот, при котором я присутствовал; ведь Андрюше нанесено было 47 ран, тогда как при мне жертвенному животному наносилось всего несколько ран — 10-15, может быть как раз роковое число тринадцать, но, повторяю, я не считал количества ран и говорю приблизительно. Зато характер и расположение ранений совершенно одинаковы: сперва шли удары в голову, затем в шею и в плечо животному; одни из них дали маленькие струйки, тогда как раны в шею дали фонтан крови; это я отчетливо помню, так как струя алой крови залила руки, платье резника, который не успел отстраниться. Только мальчик успел отдернуть священную книгу, которую все время держал раскрытою перед резником, затем наступила пауза, несомненно короткая, но она казалась мне вечностью — в этот промежуток времени вытачивалась кровь. Она собиралась в сосуды, которые мальчик подставлял к ранам. В это же время животному вытягивали голову и с силой зажимали рот, оно не могло мычать, оно издавало только сдавленные хрипящие звуки. Оно билось, вздрагивало конвульсивно, но его достаточно плотно держали прислужники.
Но ведь это как раз то, что устанавливает судебная экспертиза в деле Ющинского: “Мальчику зажимали рот, чтобы он не кричал, а также чтобы усилить кровотечение. Он оставался в сознании, он сопротивлялся. Остались ссадины на губах, на лице и на боку”.
Вот как погибало маленькое человекообразное животное. Вот она, жертвенная смерть христиан, с замкнутым ртом, подобно скоту. Да, так мученически умирал, по словам профессора Павлова, “молодой человек, господин Ющинский от забавных, смехотворных уколов”.
Но что с несомненной точностью устанавливает экспертиза — это паузу, перерыв, последовавший вслед за нанесением шейных, обильных кровоизлиянием ран. Да, эта пауза, несомненно, была — она соответствует моменту вытачивания и собирания крови. Но вот подробность, совершенно пропущенная, не замеченная экспертизой и которая ясно, отчетливо запечатлелась в моей памяти. В то время как животному вытягивал голову и плотно зажимал рот один из прислужников, трое других усиленно мяли бока и растирали животное, очевидно с целью усилить кровотечение. По аналогии я допускаю, что то же самое проделывали с Андрюшей. Очевидно, и ему усиленно мяли, надавливали на ребра и растирали тело с целью усилить кровотечение, но эта операция, этот “массаж” не оставляет вещественных следов — вот, вероятно, почему это осталось незафиксированным судебной экспертизой, которая констатировала лишь ссадину на боку, не придав ей, очевидно, должного значения.
По мере истечения крови животное ослабевало, причем его поддерживали прислужники в стоячем положении. Это опять то, что констатирует профессор Сикорский, говоря: “Мальчик ослабел от ужаса и отчаяния и склонился на руки убийц”.
Затем, когда животное было достаточно обескровлено, кровь, собранная в сосуды, вылита была на пол при чтении молитв. Еще подробность: кровь на полу стояла целыми лужами, причем резники и прислужники оставались буквально по щиколотку в крови. Вероятно, так требовал кровавый еврейский ритуал, и только по окончании его кровь спускалась, что я, проходя, видел в одном из отделений, где был уже окончен убой.
Затем, по окончании паузы, следовали дальнейшие, также рассчитанные, спокойные удары, прерывающиеся чтением молитв. Эти уколы давали очень мало крови или вовсе не давали ее. Колющие удары наносились в плечи, под мышки и в бок животного.
Наносятся ли они в сердце — или прямо в бок животному — установить не могу. Но вот некоторое различие от ритуала, описанного экспертами: животное по нанесении названных уколов переворачивается, кладется на спину, причем ему наносится последний, заключительный удар, которым перерезают горло животному. Было ли проделано что-либо подобное с Андрюшей — не установлено. Не сомневаюсь в том, что в том и другом случае у ритуала есть свои особенности, которые я объясняю себе тем, что над Андрюшей совершен был более сложный ритуал, в лице его была принесена более сложная жертва, над ним совершено, быть может, вроде нашего архиерейского богослужения, которое приноравливалось к торжественному моменту освящения еврейской молельни. Виденный же мною ритуал был более элементарный, простой ежедневной жертвой — нечто вроде нашей обыкновенной литургии, проскомидии. Еще подробность: враги ритуальной версии указывают на то, что при еврейском убое скота якобы наносятся режущие раны, тогда как судебная экспертиза установила на теле Андрюши исключительно колющие. Я полагаю, что это не более как наглое вранье, рассчитанное на незнание, на полную неосведомленность нашу о том, как производится ритуальный убой скота на еврейских бойнях; и против этой лжи я, как свидетель и очевидец убоя, протестую и опять повторяю: у резников я видел в руках два орудия — узкий длинный нож и шило, и этими-то двумя орудиями попеременно наносились колющие удары. Резник колол и “шпынял” животное. При этом, вероятно, и форма укола, форма самой раны имела какое-нибудь символическое значение, так как одни удары наносились острием ножа, другие же — шилом. Лишь последний, заключительный удар, которым перерезывалось горло животного, был режущий. Вероятно, это была та горловая рана, через которую, по мнению евреев, выходит душа.
Наконец, враги ритуальной версии указывают на целый ряд ненужных, якобы бессмысленных ударов, нанесенных Андрюше. Указывалось, например, на “бессмысленные” раны под мышками; это утверждение опять рассчитано на наше невежество, на полное незнание еврейских обычаев. По этому поводу я припоминаю следующее: однажды, проживая в черте оседлости, я попал в деревенскую глушь, где поневоле мне пришлось временно устроиться в еврейской корчме, которую содержала очень зажиточная и патриархальная еврейская семья местного лесопромышленника. Долгое время хозяйка уговаривала меня у них столоваться еврейским кошерным столом; в конце концов, я принужден был сдаться на доводы хозяйки. При этом хозяйка, уговаривая меня, объясняла, что все отличие их птицы и мяса — в том, что оно “обескровлено”, а главное — “перерезаны сухожилия под мышками у животных, у птиц же — на ногах и под крыльями”. Это, по мнению хозяйки, имеет глубокий религиозный смысл в глазах евреев, “делая мясо чистым” и годным для пищи, тогда как “животное с неперерезанными сухожилиями считается нечистым”; при этом она добавила, что “раны эти может наносить только резник” каким-то особым орудием, причем раны “должны быть рваные”.
По вышеизложенным соображениям я остаюсь при том твердом и обоснованном убеждении, что в лице Андрюши Ющинского мы должны видеть, безусловно, жертву ритуала и еврейского фанатизма. Не подлежит сомнению, что это должен быть ритуал более сложный, более квалифицированный, нежели обыкновенный ритуал, по правилам которого ежедневно производится убой скота и приносится ежедневная кровавая жертва. Кстати, вот причина, почему евреи так широко раскрывают двери синагоги. Так охотно, иногда демонстративно зазывают к себе, как бы говоря: “Смотрите, вот как мы молимся, вот наш храм, наше богослужение — видите, у нас нет тайны”. Это ложь, тонкая ложь: нам показывают не храм и не богослужение. Синагога не есть храм — это только школа, молитвенный дом, религиозный дом, религиозный клуб, доступный всем желающим. Раввин не есть священник, нет — это только учитель, избранный обществом; храма у евреев нет; он был в Иерусалиме, и он разрушен. Как в библейские времена, так и теперь храм заменяется скинией. В скинии совершаются ежедневные жертвоприношения. Эти жертвоприношения может совершить только резник — лицо духовное, соответствующее нашему священнику. Ему помогают прислужники — левиты. Я их также видел на бойне — они соответствуют нашим дьячкам и причетникам, которые несомненно подразделяются у них на несколько разрядов. Вот в этот-то храм-скинию нас и не пускают и не впускают даже простых евреев. Доступ туда разрешен только священнослужителям, простые же смертные могут быть лишь зрителями и стоять в отдалении — это я также видел на бойне. Если вы проникнете в их тайну — вам грозят местью, вас готовы побить камнями, и если вас что может спасти, так это общественное положение и, быть может, случайные обстоятельства — это я также на себе испытал.
Но мне могут возразить: но ведь внешность бойни не соответствует внешности древней скинии. Да, это правда. Но я объясняю себе это тем, что еврейство не желает привлекать к себе слишком зоркое внимание. Оно готово поступиться мелочами внешней конструкции, готово идти на отступления, чтобы ценою их купить тайну ритуала во всей его библейской неприкосновенности.
В заключение не могу не сказать: как же мы мало знаем еврейство и евреев! Мы ведь совсем их не знаем. Как они умело скрывают под фиговым листом невинности силу громадную, мировую силу, с которой с каждым годом приходится все больше и больше считаться.
[1]Печатается по: Жертвенный убой: (Что мне случилось увидеть). //Розанов В.В. Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Париж, 1929.
[2]Животное должно стоять. Зачем? Зачем при длительном убое, немоментальном? При его “процедуре”, “церемонии”? “Душа” убоя евреев — это страдание: и нельзя не подумать, что “стояние” жертвы входит в идею ее истомы. “Жертва” должна была непременно “томиться”, как терафим в масле. Всякий, кто испытывал общую слабость (внезапные заболевания), знает, до чего хочется “лечь”, “прилечь”, “отдохнуть”. Выемка же крови через постепенные уколы должна производить страшное истощение жертвы, безумное бессилие, изнемогание. “Почти вся кровь вышла”... “Дайте лечь”, “ноги не держат”, “не стою”, “падаю”... “Стой!” — и (механически), не давая согнуться коленям, помощники главного резника (могеля) устраивали искусственное и принудительное стояние ребенку — ягненку (“передние руки”). Заметим, что во время убоя они, как бы обнимая (“держать”), усиленно чувствовали ягненка и ярче обычного времени сознавали, что в их руках дрожит коровий ребенок, коровий “мальчишка” (“Руки, руки, руки!”).
[3]Параллель — в “жертвоприношении в Иерусалимском храме”: голова (с шеею) закалаемого животного должна быть повернута на юг, а лицо его должно быть повернуто на запад. Явно раз при убое скота ему “держать голову”, то это именно для того, чтобы придать голове не подлежащее случаю или переменам положение; и не сомневаюсь — убой происходит с соблюдением всех, какие можно сохранить, подробностей храмового иерусалимского культа и обряда.
[4]Жертвоприношение должно быть торжественным и тихим. “В церкви не шумят, не кричат, даже не разговаривают”. И блеяние, крики животных были исключены. Но сюда входила и облизываемая евреями “тоска”... Крик, голос, подача голоса, “позову родимую матушку” (даже у теленка) страшно облегчает страдание. Евреи тут-то и сказали: “Стоп, ни звука!” То-то их фарисейский принцип: “Не вари козленка в молоке его матери” и “Мы вообще гуманны”... Как они “гуманны”, мы узнаем, когда попадем в их власть. Тут они нас “усадят в кадушки с маслом”. Одна в высшей степени образованная свидетельница (заграничное образование) передавала мне, что однажды была свидетельницей редкого зрелища, когда евреи в случившейся ссоре с молдаванами на базаре не бежали, а вступили в драку: евреи вдруг и разом с визжанием кинулись на мужиков и начали их кусать и царапать (не колотить кулаками, не побороть) с таким неистовством, что “я почувствовала испуг, ужас, смятение. У меня потемнело в глазах от страха”. Вмешалась полиция и разогнала.
На экскурсии гимназистки-еврейки чуть не побросали за борт парохода русских (меньшинство), и мне дочь с (девичьим) смехом (без гнева) передавала: “Меня они прижали в угол, и знаешь, папа, чуть нас не столкнули в воду”. Это еврейки-гимназистки на экскурсии увидели впервые в “местечке” бедных ребятишек-евреев. Русские не сказали ни единого слова подругам и вообще были совершенно невинны... Дочь нисколько не жаловалась на подруг, даже не имела ни капли гнева, а лишь недоумение. И рассказала лишь года через полтора.
[5]Поразительно. Форменное жертвоприношение. Даже зная, что убой “ритуален” по правилам и методу, невозможно, однако, было предположить этих деталей и всегда этого поистине ужасного образа. Да, это поистине “религия ужаса”; да, это, конечно, “Молох”. Кто тиранит таракана, отрывая ножку за ножкой, кто станет у живой курицы выщипывать перья — беги его, человек. Он когда-нибудь доберется и до тебя.
[6]Ужас! Ужас! Ужас! Мистический ужас страдания. О, вот что значит “хамитические религии”, о которых такие вялые, такие “травоядные” слова мы читаем и учебниках и жалких “обзорах” по истории религий...
[7]Просто облизываются, это-то чувствуется. Так “облизывались” Герценштейн, Иоллос и Тан, толкая крестьян на дворянские усадьбы при отсутствии воинской защиты. Милые и добродетельные “человеколюбцы” и “наши сограждане”...
[8]Конечно, это храмовое, древнее жертвоприношение. Смотри о приставлении сосуда к горлу птиц, после того как священник ногтем прорезал “против затылка” головку горлице, перерезал артерии и вены, но не отделяя вполне головы. И птичек-то выбрали самых кротких — голубей, горлинок... Все “Ющинский”, везде “Ющинский”... “Дай-те нам не вора, не разбойника, не хулигана — не взрослого даже дайте, а первую и лучшую невинность свою; ее-то мы и разопнем. О как понятен Ииус и Его Крестная смерть! Поистине то был последний укол сатанинского культа их. И как хорошо, что Он раздавил этот чудовищный культ, поистине “смертию смерть поправ”.
[9]В одном месте Талмуда (много лет назад) я прочел, что пол Иерусалимского храма заливался кровью так, что кровь доставала священникам “по щиколки”, и они должны были осторожно нести облачения, дабы не запачкать их в крови.
[10]Подозреваю, что и разделка не совсем проста, а была в древности и является теперь в своем роде “магическим” разъятием на части “и органы”, из коих каждая ведь часть ясно “говорит собою”, “и говорит именно евреям”, имеющим ключ к смыслу каждой “жилки”, и “почечки”, и “печени”, и “тука”... Уверен, это все далеко не “просто”... -
[11]Ну вот, это талесы, в которых молятся. Рассказ автора тем более драгоценен и свеж, тем более практичен и точен, что ему “не подсказывало” ничего какое бы то ни было знание юдаизма, даже “талесов”, и что в них одеваются не “раввины” а вообще все евреи при молитве.
[12]Вот-вот! “Молитва” в храме. А как суть-то “молитвы” и “храмы” угрюмы, страшны, то таковы и лица у “молящихся в талесах”. Взглянуть бы на рысь, когда она припала к шее лося и пьет кровь: лицо, вероятно, “угрюмое и сосредоточенное”.
[13]О, как это важно! Ведь это “Высшая академия юдаизма”, и тут даже “сторожа” и “невежды” благоговеют.
[14]О-о! Страшно важно. Действительно евреи в вечном говоре — “трещотки”. Что же тут замолчали? “Душа (через жертву и даже одно зрение ее) соединяется с Богом Израилевым”.
[15]Тут-то, зрю я духом, и причина надписи в иерусалимском храме: “Кто переступит дальше за эту черту — пусть пеняет на себя, ибо последует смерть”. Степень ужаса настоящего иудейского жертвоприношения, “по всей форме”, иногда с тысячами убитых в один день животных, должна была во всяком третьем и незаинтересованном человеке вызвать такой ужас и негодование, что... стены Иерусалима затрещали бы гораздо раньше еще Веспасиана... Держа в тайне внутренность храма, они оберегали “я” свое среди народов, ибо народы, люди единым духом и единою мышцею разнесли бы по клокам воистину демоническое (с точки зрения общечеловеческой) гнездо невероятных мук и боли.